Я вдруг поняла, что люди должны иметь огромное мужество, чтобы, помня, какие мы короткоживущие, просто ежедневно уходить из дома – отпускать руки тех, кого любят, и уходить на работу. Если каждая минута взвешена и оценена, как они могут, например, спать с кем-то другим, просто для развлечения, при этом прекрасно зная, что быть с любимыми осталось всего ничего? Только огромное мужество или огромная глупость делают свободными от чувства быстротечности жизни. Неужели путь личности всего-то и протекает в промежутке от глупости до мужества, от незнания до отсутствия страха? И я сейчас в самом противном месте – уже знаю, но все еще боюсь. (с)(Горький шоколад)
Раньше я пыталась быть сухим цветком, легким и плоским, который мужчина может вложить в книгу и взять с собой в самолет, увезти из Азии в Европу, вытряхнуть на подушку гостиничного номера и там забыть. Но не получалось, у меня же груди и бедра, похожа на восьмерку, когда стою, и на бесконечность – лежа, ни одна книжка не закроется. Неудобная, как орех под простыней, и описывать меня нужно неудобными словами, такими, как нрав, гнев или грех, а хотелось бы других, приятных и плавных – доб-ро-та, кра-со-та, без-мя-теж-ность. И я предпочитаю теперь сухих и тонких мужчин, которых нетрудно вложить в книгу, и все чаще вспоминаю госпожу Стайнем: «Мы сами стали теми парнями, за которых в юности хотели выйти замуж». Люблю заниматься цветами, могла бы, пожалуй, взять кого-нибудь в самолет и точно понимаю сейчас, почему они – тогда – не брали. (с) (Горький шоколад)
еще у нее есть очаровательный сборник "Мартовские коты" с совершенно обалденными картинками.
вот такими
(это хомяк)
и, чтобы пёсам не было обидно
из "три аспекта женской истерики" многа букофМы сели за низкий столик, он выложил две кучки грибов: элегантных, коричневых, несомненно, ядовитых. Залил кипятком, и мы распили отвар на двоих, потом «подожгли» и стали ждать результата. Я гордо сказала, что меня не берет, а он раздраженно предложил перейти в комнату.
Я как раз смотрела на огонек его музыкального центра и думала, что точно не возьмет, когда красный глаз расшестерился и затанцевал.
Африканский орнамент отделился от простыни, приобрел объем и попытался втянуть меня в зеленый треугольник.
Ужас – это мягко сказано… Дело не в том, что я испугалась, проваливаясь в щель между полосками, дело в утрате контроля над ситуацией. Я больше не владела собственным сознанием, и это оказалось невыносимым. В мире не осталось ни единой точки опоры. Только туман и мерзость, как я и предполагала.
И тут мир встряхнул меня и сказал «не уходи». Я открыла глаза. Мужчина поймал мой взгляд и удержал, он выкрутил меня из воронки, обнял и растворил в себе мое тело: запросто прошел сквозь кожу и кости, рассеял по всей комнате, и, как сейчас помню, я увидела, что оргазм, например, находится в левом нижнем углу возле двери, и если понадобится, до него легко дотянуться. Это, оказывается, очень просто – оргазм, но мне он в тот момент был совершенно не нужен.
Я осознавала тщету всего сущего, а в таких случаях не до удовольствий. Я вдруг поняла, что все в мире равнозначно, а потому не имеет смысла.
Вообще. Никакого. Смысла.
Открыла рот, чтобы сообщить об этом, но и это не имело смысла, поэтому я закрыла рот и замолчала на многие часы.
Он сказал «я тебя люблю». С ума сойти, наша подозрительная дружба продолжалась три года, и ни о чем таком речи не было, я слишком закрытая, он слишком свободный – мы просто общаемся, просто общаемся. А тут вдруг – «люблю». Господи, еще вечность назад я бы торжествовала, но теперь, когда смысл существования утрачен, какая разница?
Но и перед лицом вечности оказалось, что у меня доброе сердце. Ладно, я теперь ЗНАЮ. Но он, бедный мальчик, ни в чем не виноват, поэтому нужно ответить «и я тебя». И я ответила.
Я посмотрела в его лицо. Передо мной сидел настоящий Шива, неподдельный, сильный, прекрасный и многорукий. И я любила его. Я владела им, собой и всем миром, и это был самый полный контроль, которого мне когда-либо удавалось добиться. Я познала «тотальную власть через растворение», точно как обещал Ошо. Если бы у меня возникло желание взлететь, я бы взлетела, но в тот момент было недосуг – я любила.
А еще я хотела пить. И мы снова пошли на кухню.
Он налил мне желтого чая в мелкую бледную пиалу. Я посмотрела на нее и подумала, что владею миром, а вот взять эту чашку иначе чем рукой не могу. Я представляла себе, как остывший горьковатый чай охлаждает губы, сухой язык, горло. Какое было бы наслаждение – заставить жалкую безвольную плошку подняться и напоить меня. Но я не могла. Все оказалось так безвыходно, что я заплакала.
Я плакала, тряслась от жара и спрашивала: «Мы не умрем от этого?» А он ответил: «Мы никогда не умрем».
Это было очень хорошо, и мы пошли спать. Он уже устал, лег на спину и закрыл глаза. У меня осталось еще немного сил, хотелось разговаривать, но мужчина спал. Я слегка рассердилась и некоторое время развлекалась тем, что трансформировала его лицо и тело – растягивала и сплющивала черты, уменьшала руки и ноги, совсем было свила его спиралью, но испугалась и тоже заснула.
Утром торжественно добила его чашку, потому что на фарфоре не должно быть трещин, и поехала в «Детский мир» за новой.
На мне был оранжевый топ с открытой спиной, на завязочках, и на эти завязочки я поймала молоденького длинноволосого хиппи по имени Радуга. Радуга позвал гулять в Ботанический сад, я быстро купила чашку, и мы поехали.
Мы шли через поле, и я взахлеб рассказывала про грибы, фотосессию и полную свободу, а он вдруг остановился и спросил:
– Можно, я развяжу твои веревочки?
– Ну конечно! – В тот момент я вообще была очень позитивна.
Он развязал бантик у меня на спине и спросил, нельзя ли снять топ. Чего ж нельзя-то?
Он опустился передо мной на колени и осторожно тронул губами правую грудь. Мы стояли посреди поля в золотистой траве. Небо было вокруг нас, и оно было голубым.
Это очень важно, вы понимаете?(с)
Уходя, я иногда, забывшись, просила у него расческу, а он говорил: «Ну откуда у меня?!» Он брил голову из эзотерических соображений и чтобы скрыть раннюю лысину, но получалось неубедительно, по крайней мере другие мужчины ехидно спрашивали у меня: «А кто этот лысеющий молодой человек?» Так вот, в этот раз он выдал приличную массажную щетку, и у меня внутри все вспыхнуло от радости – неужели позаботился? Вот так, вспомнил, улыбнулся и купил, чтобы после любви расчесывать мои золотистые кудри? А он: «Полина вчера забыла». Фу, дурак.
Накануне отъезда Ольга облила дверь его квартиры бензином и подожгла.
Вы знаете, если бы не она, наверное, это пришлось бы сделать мне (где бы ты ни была сейчас, девочка, ты прелесть).
(с)
А следующий текст был уже о его исчезновении. Любимые мной мужчины могут со всей уверенностью рассчитывать только на одну любезность от меня – хороший некролог. Вполне вероятно, я до сих пор не перестала его писать. Потому что невозможно остановиться. Пока я пишу, между нами еще что-то существует. И может быть, только они удерживают мою реальность от полного рассеяния, и, когда я закрываю глаза и двигаюсь ощупью, руки мои осязают единственное настоящее, на что можно опереться, – слова о нем.
(с)
А любовь – сука, ее в поилке не утопишь. Можно, конечно, привязать ей кирпич на шею, но боюсь, что получится, как у Карлоса с Доном Хуаном:
«Карлос. Если бы я приковал себя тяжелой цепью к этому большому камню, я бы смог летать тогда?
Хуан. Тогда бы тебе пришлось летать с этой тяжелой цепью и большим камнем».
Все то же самое и еще кирпич.
(с)
Х всем сердцем любил провокацию, считал своим долгом вышибать людей из колеи всеми возможными способами – легкими наркотиками, публичными выступлениями, странными танцами, словом, он заставлял человека сделать то, чего тот не делал прежде. Шокировал, выбивал эмоции. И он считал, что родители хронически не способны понять его начинания.
Но вот мама рассказывает, что не хотела стирать его голос с автоответчика и очень переживала, когда запись исчезла самостоятельно через год после его смерти. Вдумайтесь на минутку – ровно год люди, звонившие им, слышали по телефону чуть раздраженный голос мертвого (родственника, друга, любовника): «Здравствуйте…»
Он бы, наверное, развеселился, узнав, насколько он сын своих родителей.
(с)
Вот и все. И я проплакала всю ночь (опять внутри хихикает наблюдатель). Это технически довольно сложно – плакать, когда в постели ты не одна. Допустим, я умею делать это беззвучно, не первый раз, но быстро закладывает нос и нужно высморкаться, а это все, палево. Как всегда, высочайший романтизм ситуации разбивается о прозу жизни: просто сопли девать некуда.
Можно пойти в ванную и включить воду, но я уже наплакала приличную лужу, подушка промокла, а у нынешнего любовника привычка такая – во сне переползать на мое место, когда я встаю. Потому что мое тепло, мой запах остается, и можно контролировать ситуацию: я, когда приду, разбужу его, сгоняя, и он посмотрит на мобильник, чтобы узнать время, а утром скажет: «Девочка опять не спала».
Так вот, он же не дурак совсем, свяжет три факта: мокрая подушка – мое внезапное вечернее раздражение – фотографии.
Поэтому я лежу на боку, дышу ртом и запоминаю передвижение слезы, которая почти невесома, но путь ее обозначен прохладным следом. Вот вытекает из правого глаза, ползет по щеке, перебирается на крыло носа, а потом, неожиданно набрав скорость, скатывается на кончик носа и, помедлив, срывается вниз. Мне кажется, что я слышу тихое решительное «кап» – она ударяется о подушку.
В конце концов я беззвучно и яростно вытираю нос простыней и как-то засыпаю.
(с)
Я, честно говоря, удивлена. И несколько испугана: а вдруг и остальные физиологические акты несут на себе столь же огромную этическую нагрузку? Я уже почти готова к тому, что сосиска, наколотая на вилку и поднесенная ко рту, неожиданно поднимет кончик и скажет грустно: «Неужели ты никогда не думаешь о смерти?!»
(с)
Я не склонна отгрызать себе ногу, как Лора Палмер, но предчувствие опасности нарастает. Если я почему-либо не влюблена, то через некоторое время начинаю искать мужчину, который сможет меня испугать. С годами становится все меньше и меньше людей, способных вызвать настоящий страх, но всегда существует возможность, что я его найду или – что гораздо вероятнее и гораздо хуже – он найдет меня. И это будет настоящий псих, не как мы. Так что я чувствую опасность – все время, когда не влюблена.
Это ужас – когда нет человека, к которому стоит обращаться «душа моя». Перед которым можно красоваться в новых платьях и самых лучших своих словах, выгодно поворачиваться левым профилем и медленно улыбаться, улыбаться, запрокидывая голову, бесстыдно прикрывая глаза и выгибая спину так, чтобы и грудь в красной кофточке, и рука в широком рукаве, и маленькая нога под серым подолом – чтобы все работало, проводить пальцами по шее, и вообще все эти глупости. С которым можно танцевать, заботясь не о «правильности», а лишь о перетекании наших движений, о невидимом яблоке, что удерживается между нашими телами, не падая и не давая нам прижаться друг к другу. А потом оно все-таки исчезает, но танцы наши все продолжаются и продолжаются, до тех пор, пока не останется только огонь сквозь веки, только запах и два неотличимых дыхания.
Так вот этого – нет. А все остальное – да, сколько угодно.
Золушка опять пролила масло.
Посмотри на меня, посмотри на меня в последний раз.
Посмотри на мои пальцы – они столько раз прикасались к твоему лицу, гладили губы, щеки, нос, трогали веки и самые кончики ресниц. Перебирали волосы, каждую прядь.
Посмотри на мои губы. На твоем теле нет ни одного места, которое я хотя бы раз не поцеловала. Я проводила сухими губами по твоей коже и чувствовала ток крови, движение мышц, каждую косточку.
Посмотри на мои волосы, ты невесомо прикасался к ним, ты наматывал их на руку так, что у меня запрокидывалась голова, ты осторожно отводил их от моего лица.
Посмотри на мое тело, в нем не осталось тайн, а все-таки – посмотри.
Можешь даже посмотреть мне в глаза.
Потому что у нас осталось совсем мало времени до полуночи, когда наша любовь превратится в тыкву, мои туфельки – в парочку крыс, а платья моего и вовсе не станет, оно истлеет вместе со мной.
Посмотри на меня, посмотри на меня в последний раз.
(с)
Страшно не было. Было смешно, потому что я не ожидала этих нелепых возвратно-поступательных движений. В кино сначала целовались, потом перекатывались, а потом затемнение, порнухи мне никто не показывал. Удивительные метаморфозы члена меня вообще поразили. Я впервые держала в руках нечто живое, способное существенно изменять размер.
(с)
Я помню, сидим мы с Х на кухне, и я встаю, чтобы поставить тоненькую фарфоровую чашку в раковину. Потом беру огромный кухонный нож, а Х сидит ко мне спиной в одной юбке (да, именно так он и ходил дома), и шея у него такая красивая, длинная, сильная и загорелая. И я очень честно, как и все у нас было, говорю, что хотела бы перерезать ему горло и посмотреть на его кровь. Он, не глядя на меня, спокойно и размеренно отвечает, что результат мне не понравится: «Вот смотри, кровь начнет толчками выливаться, испачкает все вокруг, потому что я в конвульсиях буду по всей кухне биться (тебе же не хватит сил сразу отрезать голову, правда?), задергаюсь, захриплю и обмочусь. А потом, конечно, милиция и вся эта фигня. Не нужно».
И все это – не поворачивая головы.
Уломал, чертяка языкатый, не стала я ему горло перерезать, а просто помыла кофейную чашку.
(с)
отрывки из Марты Кетро
Я вдруг поняла, что люди должны иметь огромное мужество, чтобы, помня, какие мы короткоживущие, просто ежедневно уходить из дома – отпускать руки тех, кого любят, и уходить на работу. Если каждая минута взвешена и оценена, как они могут, например, спать с кем-то другим, просто для развлечения, при этом прекрасно зная, что быть с любимыми осталось всего ничего? Только огромное мужество или огромная глупость делают свободными от чувства быстротечности жизни. Неужели путь личности всего-то и протекает в промежутке от глупости до мужества, от незнания до отсутствия страха? И я сейчас в самом противном месте – уже знаю, но все еще боюсь. (с)(Горький шоколад)
Раньше я пыталась быть сухим цветком, легким и плоским, который мужчина может вложить в книгу и взять с собой в самолет, увезти из Азии в Европу, вытряхнуть на подушку гостиничного номера и там забыть. Но не получалось, у меня же груди и бедра, похожа на восьмерку, когда стою, и на бесконечность – лежа, ни одна книжка не закроется. Неудобная, как орех под простыней, и описывать меня нужно неудобными словами, такими, как нрав, гнев или грех, а хотелось бы других, приятных и плавных – доб-ро-та, кра-со-та, без-мя-теж-ность. И я предпочитаю теперь сухих и тонких мужчин, которых нетрудно вложить в книгу, и все чаще вспоминаю госпожу Стайнем: «Мы сами стали теми парнями, за которых в юности хотели выйти замуж». Люблю заниматься цветами, могла бы, пожалуй, взять кого-нибудь в самолет и точно понимаю сейчас, почему они – тогда – не брали. (с) (Горький шоколад)
еще у нее есть очаровательный сборник "Мартовские коты" с совершенно обалденными картинками.
вот такими
(это хомяк)
и, чтобы пёсам не было обидно
из "три аспекта женской истерики" многа букоф
Раньше я пыталась быть сухим цветком, легким и плоским, который мужчина может вложить в книгу и взять с собой в самолет, увезти из Азии в Европу, вытряхнуть на подушку гостиничного номера и там забыть. Но не получалось, у меня же груди и бедра, похожа на восьмерку, когда стою, и на бесконечность – лежа, ни одна книжка не закроется. Неудобная, как орех под простыней, и описывать меня нужно неудобными словами, такими, как нрав, гнев или грех, а хотелось бы других, приятных и плавных – доб-ро-та, кра-со-та, без-мя-теж-ность. И я предпочитаю теперь сухих и тонких мужчин, которых нетрудно вложить в книгу, и все чаще вспоминаю госпожу Стайнем: «Мы сами стали теми парнями, за которых в юности хотели выйти замуж». Люблю заниматься цветами, могла бы, пожалуй, взять кого-нибудь в самолет и точно понимаю сейчас, почему они – тогда – не брали. (с) (Горький шоколад)
еще у нее есть очаровательный сборник "Мартовские коты" с совершенно обалденными картинками.
вот такими
(это хомяк)
и, чтобы пёсам не было обидно
из "три аспекта женской истерики" многа букоф